— Ну, не всегда. Только я от него ни одного сердитого слова не слышал. Стоит мне мимо пройти, и уж он обязательно что-нибудь ласковое скажет.

— А это потому. Детка Бадд, что он на тебя взъелся.

Повторение этих слов и самый тон старика, непонятный для нового человека, встревожили Билли едва ли не больше, чем тайна, разъяснения которой он искал. Он попробовал добиться от оракула какого-нибудь другого, не столь неблагоприятного предсказания, но старый морской Хирон, быть может полагая, что на этот раз он достаточно наставил своего юного Ахиллеса, крепко сжал губы, стянул морщины поближе друг к другу и не пожелал ничего добавить к уже сказанному.

Годы и опыт, которого набираются проницательные люди, вынужденные всю жизнь подчиняться воле начальства, развили в датчанине скрытый, но едкий цинизм, ставший главенствующей чертой его характера.

IX

Случившееся на следующий день небольшое происшествие утвердило Билли Бадда в сомнениях, которые вызвал у него странный вывод, сделанный датчанином из того, что он ему поведал.

В полдень «Неустрашимый» шел крутым фордевиндом, а потому испытывал некоторую качку. Билли, который обедал внизу, так увлекся разговором с членами своей артели, что не остерегся, и при внезапном толчке вся похлебка из его миски выплеснулась на только что надраенную палубу. Каптенармус Клэггерт, помахивая тростью, положенной ему по должности, как раз в эту минуту проходил мимо закоулка, где обедали фор-марсовые, и жирная жижа потекла ему прямо под ноги. Он перешагнул через нее и, поскольку при подобных обстоятельствах ничего заслуживающего внимания в этом происшествии не было, пошел дальше, но тут вдруг заметил, кому принадлежала злополучная миска. Он сразу переменился в лице и встал как вкопанный. Казалось, он хотел выбранить матроса, однако сдержался и, указывая на разлитую похлебку, шутливо похлопал его тростью на спине и негромко произнес тем особым мелодичным голосом, каким вдруг начинал говорить при определенных обстоятельствах:

— Мило-мило, дружочек! И ведь не по хорошему мил, а по милу хорош!

Затем он удалился, так что Билли не увидел невольной улыбки, а скорее гримасы, сопровождавшей эти двусмысленные слова и криво изогнувшей его красиво очерченные губы. Однако все приняли его слова за шутку, а поскольку, когда начальство шутит, положено смеяться, они и захохотали «в притворном веселье». Билли, возможно польщенный этим намеком на его положение Красавца Матроса, посмеялся вместе с ними, а потом, обращаясь к товарищам, воскликнул:

— Ну, кто еще скажет, что Тощий Франт на меня взъелся?

— А кто это говорил, Красавчик? — с некоторым удивлением осведомился некий Дональд.

Наш фор-марсовый только широко раскрыл глаза, вдруг сообразив, что, собственно, лишь один человек — На-Абордаж-в-Дыму — высказал столь, как ему казалось, нелепое предположение, будто этот обходительный каптенармус питает к нему неприязнь. Тем временем на лице удаляющегося Клэггерта, по-видимому, появилось выражение более определенное, чем просто кривая улыбка, и, поскольку в выражении этом отразилась душа, оно, вероятно, не очень красило каптенармуса — во всяком случае, мальчишка-барабанщик, вприпрыжку выскочивший из-за угла и слегка его толкнувший, при взгляде на него почувствовал непонятный страх. И страх этот отнюдь не рассеялся, когда каптенармус сердито хлестнул его гибкой тростью и злобно крикнул:

— Смотри, куда идешь!

Х

Но что происходило с каптенармусом? И — что бы с ним ни происходило — какое это могло иметь отношение к Билли Бадду, с которым он до эпизода с пролитой похлебкой ни разу не разговаривал ни по долгу службы, ни просто так? Каким образом его душевное волнение могло быть связано с человеком столь покладистым и добродушным, как наш «миротворец» с торгового судна, которого и сам Клэггерт называл «милым малым»? Да, почему Тощий Франт вдруг, по выражению датчанина, «взъелся» на Красавца Матроса?

Но в глубине души, как легко мог бы заключить проницательный свидетель этой последней их встречи, он, бесспорно, таил на него злобу, и, конечно, не без причины.

Разумеется, было бы нетрудно придумать какие-нибудь тайные узы, связывавшие Клэггерта с Билли, о которых последний даже не подозревал, сочинить какое-нибудь романтическое происшествие, дав понять, что Клэггерт знал о существовании молодого матроса задолго до того, как увидел его на палубе «Неустрашимого», — да, все это было бы нетрудно сделать, отчего предполагаемая загадка обрела бы особенный интерес. Но ни о чем подобном и речи не было. И все же причина, которая за неимением никакой другой представляется единственно возможной, в самой своей реалистичности пронизана не меньшей таинственностью, этим главнейшим элементом радклифских романов, чем те, что порождались неистощимой фантазией хитроумной создательницы «Удольфских тайн». Ибо что может быть таинственнее внезапной и сильнейшей антипатии, которую в человеке определенного склада с первого взгляда возбуждает другой человек, совершенно, казалось бы, безобидный? Или самая эта безобидность и порождает ее?

С другой стороны, нигде люди разного склада не находятся в такой постоянной и раздражающей близости, как в плавании на большом военном корабле с полностью укомплектованной командой. Там, что ни день, каждый человек, независимо от его чина, почти обязательно приходит в соприкосновение чуть ли не со всеми остальными. И избежать лицезрения того, кто вызывает неприязнь, там невозможно, если только не выбросить его за борт, как пророка Иону, или не прыгнуть в море самому. А теперь спросите себя, каким может быть воздействие всех этих обстоятельств на человека, чья натура в любом своем проявлении прямо противоположна натуре святого?

Но этих отрывочных намеков далеко не достаточно для того, чтобы обыкновенный человек сумел понять Клэггерта. Ведь чтобы перейти от обыкновенного человека к Клэггерту, необходимо пересечь «их разделяющее смертоносное пространство», а для этого лучше всего выбрать косвенный путь.

В давние времена некий прямодушный ученый, много старше меня годами, сказал мне про нашего общего знакомого (которого, как и его самого, ныне уже нет среди живых), человека столь безупречной репутации, что лишь немногие решались усомниться в ней, и то лишь шепотом: «Да, NN — орешек, который дамским веером не расколешь. Вам известно, что я не исповедую ни одной из упорядоченных религий и тем более чуждаюсь философий, преобразованных в систему. И все же я считаю, что попытаться проникнуть в душу NN. вступить в ее лабиринт и выбраться наружу, руководствуясь при этом лишь той путеводной нитью, которая зовется „знанием света“, не под силу никому, и уж во всяком случае не мне». — «Однако, — возразил я, — ведь NN, каким бы загадочным он ни казался некоторым, все-таки человек, а знание света безусловно подразумевает знание человеческой натуры в большинстве ее разновидностей». — «О да. Но знание поверхностное, пригодное для простых житейских целей. Однако если подойти к вопросу глубже, то, на мой взгляд, знание света вовсе не означает знания человеческой натуры, и наоборот. Хотя в одном сердце они могут присутствовать оба, но в другом какое-то из них может быть очень слабым или отсутствовать вовсе. Более того: у обычного человека, постоянно соприкасающегося со светом, от этого соприкосновения притупляется то духовное зрение, без которого нельзя проникнуть в сущность редких характеров, как благородных, так и низких. Я был однажды свидетелем того, как юная девица в некоем довольно важном деле обвела вокруг пальца опытнейшего стряпчего. И объяснялось это отнюдь не его дряхлостью или старческой влюбленностью. Ничего подобного. Просто он разбирался в законах лучше, чем в секретах ее сердца. Кок и Блэкстон проливают на темные закоулки души куда меньше света, чем библейские пророки. А кем были те? Чаще всего отшельниками».

В то время я был еще достаточно наивен и не сумел понять, к чему он клонит. Но теперь, пожалуй, я понимаю. Будь лексика, опирающаяся на Священное писание, по-прежнему во всеобщем употреблении, нам было бы легче находить определения некоторым исключительным характерам и разбираться в них. Но при нынешнем положении вещей приходится искать авторитеты, заведомо свободные от обвинения в приверженности к Библии.