Билли, конечно, иногда замечал эти адские вспышки, но по самой своей натуре не способен был правильно их истолковать. Ум его едва ли достигал той степени тонкой духовной чуткости, благодаря которой самый простодушный человек подчас инстинктивно угадывает близость зла. А потому Билли просто считал, что на каптенармуса иногда что-то находит. Только и всего. Но приятную улыбку и приветливые слова молодой матрос принимал за чистую монету

— ему еще не доводилось слышать поговорки «на языке мед, а под языком лед».

Разумеется, знай наш фор-марсовый за собой какие-нибудь поступки или слова, которые могли навлечь на него гнев каптенармуса, пелена спала бы с его глаз, даже если бы зрение его и не сделалось острее.

Оставался он слеп и еще к одному обстоятельству. Два унтер-офицера — оружейный мастер и баталер, с которыми он ни разу даже словом не обмолвился, так как по своим обязанностям фор-марсовые вообще с ними не соприкасались, — теперь при случайных встречах начали смотреть на него с неодобрением, неопровержимо свидетельствующим, что смотрящий кем-то настроен против того, кому адресован его взгляд. Но Билли не придал этому ни малейшего значения и ничего не заподозрил, хотя отлично знал, что оружейный мастер и баталер, а также писарь и фельдшер, по морскому обычаю, едят за одним столом с каптенармусом, а потому могли многого от него наслушаться.

Наш Красавец Матрос снискал себе общие симпатии мужественным прямодушием и веселой благожелательностью, лишенной даже следа того умственного превосходства, которое способно возбудить завистливые чувства, и доброе расположение почти всех, с кем ему приходилось иметь дело, заслоняло от него безмолвную враждебность, подобную той, о которой только что говорилось.

Да и ютовый, хотя по причинам, перечисленным выше, встречались они очень редко, всякий раз дружески кивал Билли, а то и говорил мимоходом что-нибудь приятное. Такая его манера как будто ясно показывала, что, каковы бы ни были первоначальные намерения этого ловкого малого (или намерения тех, чьим эмиссаром он мог быть), теперь он совершенно от них отказался.

Плутоватая самонадеянность (а мелкие негодяи всегда самонадеянны) на сей раз его обманула: простак, которого он рассчитывал с легкостью обвести вокруг пальца, взял над ним верх именно благодаря своей простоте.

Проницательные читатели могут счесть неправдоподобным, что Билли не подошел к ютовому и не потребовал от него объяснения, с какой, собственно, целью он заманил его на руслень, откуда затем убрался с такой поспешностью. Проницательные читатели, кроме того, пожалуй, полагают, что для Билли было бы естественно потолковать кое с кем из насильственно завербованных и проверить, была ли доля истины в темных намеках его ночного собеседника на их недовольство. Пусть проницательные читатели думают, что им хочется. Но чтобы понять характер, подобный характеру Билли Бадда, требуется, пожалуй, нечто большее, а вернее, нечто совсем иное, нежели простая проницательность.

Что касается Клэггерта, то мания (если это была мания), которая порой сквозила в его манерах и взглядах, чаще всего надежно маскировалась его сдержанным и разумным поведением. Но, подобно подземному огню, она все больше и больше пожирала его изнутри. Долго это продолжаться не могло.

XVI

После загадочного разговора на руслене — разговора, который Билли оборвал столь резко, — некоторое время не происходило ничего, что имело бы прямое отношение к нашей истории, пока не начались события, о которых пойдет речь теперь.

Где-то раньше уже упоминалось, что в то время английская эскадра, действовавшая у Гибралтара, не располагала фрегатами (бесспорно, более быстроходными, чем линейные корабли), а потому семидесятичетырехпушечный «Неустрашимый» использовался не только для разведки, но подчас и откомандировывался для выполнения более важных поручений. Такой выбор объяснялся не одними лишь его ходовыми качествами, хотя они и были выше, чем у других кораблей того же класса, но в основном характером его капитана: он считался человеком особенно подходящим для выполнения миссий, сопряженных с неожиданностями, которые могли внезапно потребовать самостоятельных решений, а также знаний и способностей помимо тех, что необходимы просто хорошему моряку. И вот когда «Неустрашимый», выполняя поручение как раз такого рода, находился на наиболее удаленном расстоянии от своей эскадры, дозорный в конце дневной вахты доложил, что на горизонте виден вражеский корабль. Это был фрегат, и его капитан, рассмотрев в подзорную трубу, что преимущество и в людях, и в вооружении в случае боя окажется на стороне английского корабля, решил воспользоваться своей быстроходностью для бегства и приказал поставить все паруса. «Неустрашимый» бросился в почти безнадежную погоню, которая длилась до самой середины первой полувахты, когда фрегату наконец удалось уйти.

Вскоре после того, как «Неустрашимый» отказался от погони, когда еще не улеглось вызванное ею возбуждение, каптенармус поднялся из порученных его надзору темных недр корабля, направился к грот-мачте и остановился там со шляпой в руке, ожидая, пока его заметит капитан Вир, который в одиночестве прохаживался по квартердеку вдоль правого борта, без сомнения, несколько раздраженный недавней неудачей. На то место, где стоял Клэггерт, нижние чины приходили, когда им требовалось по какому-нибудь особенному делу обратиться к вахтенному офицеру или к самому капитану. Впрочем, обращаться к последнему в ту эпоху хватало духа редко у какого матроса или унтер-офицера: такую дерзость могло оправдать лишь нечто действительно из ряда вон выходящее.

Несколько минут спустя капитан, собираясь в задумчивости повернуться, чтобы вновь направиться к корме, вдруг заметил Клэггерта и увидел, что тот прижимает к груди шляпу, смиренно, но упрямо ожидая, когда на него обратят внимание. Надо сказать, что капитан Вир лично почти не знал этого унтер-офицера, так как Клэггерт появился на борту перед самым их выходом в море — его прежнему кораблю предстояла долгая починка, и он был переведен на «Неустрашимый», каптенармус которого получил серьезные увечья и был списан на берег.

Едва капитан увидел, кто столь почтительно ждет у грот-мачты, как на его лице появилось странное выражение. Такую невольную гримасу делает тот, кто нежданно встречает человека, которого хотя и знает, но не настолько долго и хорошо, чтобы узнать по-настоящему, и вдруг теперь впервые замечает в его облике что-то отталкивающее. Тем не менее он остановился, принял свой обычный сдержанный вид и спросил:

— Ну, в чем дело, каптенармус?

Голос его и тон тоже были обычными, однако в первом слове проскользнуло что-то похожее на неудовольствие.

Клэггерт, услышав это приглашение, а вернее, приказ изложить свое дело, заговорил с видом подчиненного, который удручен тем, что ему приходится быть вестником несчастья, но собирается ничего не утаивать, хотя и избегая при этом преувеличений. Не приводя его собственных слов, свидетельствовавших, между прочим, что их произносит человек не без образования, передадим лишь общий смысл сказанного им. Сообщил же он следующее: во время погони и приготовлении к возможному бою у него был случаи убедиться, что среди матросов есть по меньшей мере один смутьян, представляющий особую опасность для корабля, насчитывающего в своем экипаже не только тех, кто был причастен к недавним бунтам, но и тех, кто — подобно матросу, о котором идет речь, — не поступил во флот добровольно, а был взят на службу его величества иным способом.

Тут капитан Вир с некоторым раздражением перебил его:

— Говори прямо, любезный, — те, кто был завербован насильно.

Клэггерт угодливо поклонился и продолжал. В последнее время он (Клэггерт) начал подозревать, что вышеупомянутый матрос исподтишка разжигает недовольство, но не считал себя вправе докладывать об этом, пока не сумеет выяснить чего-либо более определенного. Однако нынче, наблюдая за указанным матросом, он успел заметить достаточно много, и его подозрения сменились почти твердой уверенностью, что на корабле что-то втайне готовится. Ему ясна, добавил Клэггерт, вся мера ответственности, которую он берет на себя ввиду последствий, каковые его доклад может повлечь для главного виновника, не говоря уж об усугублении естественной тревоги, какой не может не испытывать капитан всякого военного корабля ввиду неслыханных событий, случившихся столь недавно, как те, которые нет нужды называть, о чем он упоминает лишь с глубоким прискорбием.